Продолжение. Начало в № 8, 2018
Евгений Ричардович Цитрицкий
— Так, братец, высокие сферы мы с тобой оставим, не то ты сейчас процитируешь мне десяток монографий. Лучше расскажи мне, как поставить высокую клизму.
Профессор Цитрицкий ехидно улыбнулся. Действительно, я не знал, о чем идет речь. По логике вещей, считал я, надо повыше поднять кружку Эсмарха. Словом, пробормотал, что следует стать на стул.
Профессор Цитрицкий расхохотался.
— А почему не на шкаф? Хоть на Казбек взберись с кружкой Эсмарха, хоть на Эверест, от этого для больного у подножья клизма не станет высокой. Так-то оно, братец. А ты говоришь — монографии. Вот зачем нужны представители старой школы. Чтобы вам, балбесам, передать знания, которых вы не обнаружите ни в одном фолианте.
Еще два рассказа о вещах, казалось бы, мелких, но в действительности очень важных для врача выслушали студенты, когда не сумели ответить на каверзные вопросы профессора Цитрицкого.
— Ну что, башибузуки, решили, что вы уже по меньшей мepe академики? А? Ладно, не огорчайтесь. Я тоже многого не знаю. В нашей профессии век учись, а дураком умрешь. Вот ты, — обратился ко мне, — собираешься стать ортопедом. Похвально. Но не забывай, что opтопедия отпочковалась от хирургии. И если ты не будешь приличным хирургом, то грош тебе цена в базарный день как ортопеду.
Мы знали, что профессор Цитрицкий занят сверх всякой меры. Тем удивительнее было, что сейчас он бесцельно тратит драгоценное время на трех студентов.
Часто я приходил на ночные дежурства в клинику факультетской хирургии. Был счастлив, если во время срочной операции меня допускали к столу ассистировать. В наиболее сложных случаях в клинику вызывали профессора Цитрицкого. Иногда его помощь ограничивалась только постановкой диагноза и указанием, что делать. Иногда он становился к операционному столу. Я чувствовал себя на седьмом небе, когда после подготовки операционного поля Евгений Ричардович вдруг обращался ко мне:
— Ну-ка, будущий ортопед, сделай разрез не в ортопедической области.
Пинцетом профессор показывал величину и форму разреза.
С ассистентами Евгений Ричардович был крутоват. Меня не ругал ни разу. Даже когда я ненароком повредил кишку расширителем раны, он почти спокойно объяснил мне, как следует ассистировать. После операции спросил его: почему он ругает своих врачей за значительно меньшую провинность, а мне даже эта сошла с рук?
— Ты пока ниже критики. На тебя еще рано кричать. Учись. Тумаков еще нахватаешь.
После ночных операций в клинике факультетской хирургии врачи иногда выпивали остатки спирта. Некоторые разводили спирт водой. Некоторые потребляли неразведенный. Я принимал участие в этих обрядах наряду с врачами. Бывало, во время выпивок в ординаторской находился профессор. Ни разу в моем присутствии он не прикоснулся к чашке. А между тем поговаривали, что Евгений Ричардович принимает изрядно.
У него было тонкое нервное лицо, –изуродованное грубым рубцом. Говорили, что он дважды оперировал себе перед зеркалом саркому скуловой кости, что именно после этого стал выпивать. Не знаю.
После ночных операций профессор иногда беседовал со мной о музыке, живописи, литературе. Искусство занимало его всерьез. Он постоянно подчеркивал, что нет ни одной специальности, в которой уровень интеллигентности был бы так важен, как в профессии врача.
— Кто еще, братец, имеет дело с таким деликатным инструментом, как душа? Задумайся, материалист!
Профессор Цитрицкий был весьма дружен со своим доцентом. Владимир Васильевич Попов, так мне казалось, не мог быть достойным собеседником Евгению Ричардовичу. Злые языки утверждали, что они не собеседники, а собутыльники.
Как и многие мои однокурсники, я относился к доценту Попову без особой симпатии. Неряшливо одетый, со свисающими неаккуратными усами, всегда мрачный, он к тому же был, мягко выражаясь, хирургом не выдающимся. Не блистал и в постановке диагнозов. Но однажды его акции подскочили невероятно высоко.
Это произошло, кажется, в начале февраля 1950 года. Профессора Цитрицкого внезапно арестовали. Будь он евреем, можно было бы объяснить причину ареста. Но так… Ходили слухи, что незадолго до ареста за профессором Цитрицким ночью приехали бандиты и силой заставили поехать к раненому бандеровцу. Тогда я считал бандеровцев лютыми врагами. Но даже самому последнему из злодеев, если он болен, врач обязан оказать медицинскую помощь. В чем же виноват профессор Цитрицкий? За что его арестовали? Bcлyx мы боялись говорить об этом. Нормальные советские люди знают, что такое табу.
Вместо профессора курс факультетской хирургии стал читать доцент Попов. Лекции доцента ни по содержанию, ни по языку, ни по манере преподавания даже отдаленно не были похожи на живые, интересные лекции Евгения Ричардовича, пересыпанные блестками незатасканных образов. Но мы и это простили доценту Попову.
Кабинет доцента в клинике факультетской хирургии даже в советских условиях нельзя было назвать комнатой. Узкий пенал, закуток. Доцент Попов, исполняя обязанности заведующего кафедрой, естественно, имел право переселиться в пустующий кабинет Евгения Ричардовича и хотя бы какое-то время работать в человеческих условиях. Но он предпочел оставаться в своей конуре. Мы оценили благородство.
Прошло несколько месяцев. Однажды по институту пронесся слух, что профессор Цитрицкий освобожден. В тот день со старостой нашей группы Григорием Верховским мы направлялись в административный корпус. Ярко светило весеннее солнце. На Театральной площади играли дети. И вдруг увидели осунувшегося Евгения Ричардовича. Мы тепло пожали ему руку. Мы не знали, что сказать, что вообще говорят в таких случаях. Мы не знали, как выразить радость по поводу его освобождения. Мы топтались на месте. Мы слышали, что в местах, где он побывал, подписывают обязательство о неразглашении. Следовательно, его арест — запретная тема.
Григорий сказал что-то по поводу благо–родства доцента Попова, который оставался в своей конуре, пока профессор отсутствовал. Евгений Ричардович грустно улыбнулся:
— Благородство… Попова только что перевели доцентом на кафедру госпитальной хирургии. Видит бог, я не желаю зла профессору Мангейму. Не я ему подсунул этот подарочек.
Мы остолбенели от неожиданности.
— Доцент Попов?
Евгений Ричардович печально кивнул головой.
— Бить надо! — выпалил я, вложив в эти слова всю страсть, всю ненависть, всю боль и беспомощность человека, внезапно ставшего свидетелем предельной подлости, облаченной в тогу благо–родства.
— Но как бить! — ответил Евгений Ричардович. И мы поняли, как его били…
В этот день профессор Цитрицкий преподал своим ученикам очень важный урок, не имеющий никакого отношения ни к хирургии в частности, ни к медицине вообще. Только через год мы узнали, что к аресту Евгения Ричардовича был причастен не только Попов, но и дружок Попова — ассистент Макоха.
И еще один урок профессор Цитрицкий преподал нам, когда мы уже приближались к диплому и только изредка виделись с ним. Встречи эти всегда были сердечными, дружескими. Мы ощущали искренний интерес Евгения Ричардовича к студентам.
Наше место в кружке на кафедре факультетской хирургии заняли студенты четвертого курса. Однажды на занятиях этого кружка профессор Цитрицкий показал больного, переведенного из терапевтического отделения. Эхинококк печени — довольно редкое заболевание, будущим хирургам, безусловно, следовало познакомиться с таким наблюдением. На демонстрируемой рентгенограмме киста определялась не очень четко.
Студент четвертого курса Виля Нудельман, юноша, все и вся подвергавший сомнению и скептически относившийся к авторитетам, несмело спросил, окончателен ли этот диагноз. Евгений Ричардович ответил, что положительная реакция Каццони не оставляет сомнения в наличии эхинококка. Виля сказал, что тем не менее сомневается в диагнозе. Киста, расположенная в печени, отодвинула бы кишечник книзу, а на рентгенограмме все наоборот. Даже если это эхинококк, он не имеет никакого отношения к печени. Евгений Ричардович внимательно посмотрел на студента и ничего не ответил.
Прошло несколько дней. Виля отправился в административный корпус на лекцию по политической экономии социализма, без знания которой, как известно, нельзя стать хирургом. Перед началом лекции студенту Нудельману велели немедленно явиться на кафедру факультетской хирургии. Вся группа, Виля в том числе, удивилась внезапному вызову. Виля, во всяком случае, не чувствовал за собой никакой вины.
В кабинете Евгения Ричардовича собрались сотрудники двух кафедр — факультетской хирургии и факультетской терапии во главе с заведующими. Только Виля появился в дверях кабинета, Евгений Ричардович торжественно заявил:
— Вот он, студент, подвергший сомнению наш диагноз: эхинококк печени. Нудельман, во время операции выяснилось, что вы правы. Мне приятно сообщить вам об этом.
За долгие годы работы врачом мне, к сожалению, нечасто приходилось встречать подобные отношения между коллегами, даже равными по рангу. Что уж говорить о дистанции профессор — студент.
Уважение к личности независимо от ее положения в обществе, предельная честность, честь, становящаяся исчезающим понятием, — эти качества были органической частью профессора Цитрицкого. Говорили, что он — реликт, каким-то образом уцелевший граф. Не знаю, правда ли. Он был аристократом независимо от происхождения.
Евгений Ричардович любил наш курс. Даже после летней экзаменационной сессии, когда мы распрощались с кафедрой факультетской хирургии, продолжал интересоваться нашими делами. И не только академическими.
Наш курс славился самодеятельностью, в том числе хорошим джаз-оркестром, который в ту пору запретили называть джазом — низкопоклонство. Отвратительное иностранное слово. Оркестр именовали музыкальным коллективом. Благозвучнее. И вообще, как известно, страна победившего социализма состоит из одних коллективов.
(Не могу удержаться от отступления, дописанного через пять лет после завершения главы о Евгении Ричардовиче Цитрицком. Большая часть бывших джазистов, то есть коллективистов, во главе со скрипачом и дирижером Семеном Файном, ставшим великолепным проктологом, профессором, руководившим отделом в Московском институте проктологии, покинула пределы социалистической отчизны. Даже бывший аккордеонист Натан Эльштейн оказался за границей, профессор Эльштейн — главный терапевт Эстонии.)
Хватало у нас и отличных чтецов, артистов, которые вполне могли бы сделать карьеру на профессиональной сцене. Сценарии, тексты, музыка — все сами. На концерты самодеятельности курса публика валила, словно выступали не студенты-медики, а заезжие звезды.
В начале последней весны в институте мы решили дать прощальный концерт.
Весь материал, разумеется, просеяли сквозь густое сито цензуры. Но запас придуманного был так велик, что даже просеянного хватило на три с половиной часа веселья и смеха.
Большую часть концерта Евгений Ричардович провел за кулисами. Он не имел представления о том, что последует за номером, исполнявшимся в эту минуту. Но был занят и взволнован не менее режиссера. Помогал устанавливать декорации, с удовольствием держал зеркало, перед которым наносились последние мазки грима. Казалось, был готов снять с себя брюки, если бы они вдруг понадобились кому-нибудь из выступающих. Со стороны — состояние эйфории, можно было бы сказать — интоксикации, но все мы можем засвидетельствовать, что он не выпил ни капли спиртного.
— Спасибо, братцы, вы меня сегодня вернули в молодость! Спасибо! Сегодня я снова почувствовал себя студентом пятого курса, — говорил Евгений Ричардович, обнимая нас.
Еще раз мы услышали от него нечто подобное на выпускном вечере. Но тогда мы крепко выпили. В разгар застолья Евгений Ричардович стал на стул и произнес тост за будущих хирургов.
Иногда я задумываюсь: чем нас так привлекал к себе профессор Цитрицкий? После него мы в течение двух семестров слушали блестящие лекции по госпитальной хирургии. Мы были избалованы встречами с интересными людьми. У нас нет недостатка в приятных воспоминаниях. Почему же мы говорим о Евгении Ричардовиче Цитрицком непременно с восклицательным знаком?
Это был человек, в котором желание отдать доминировало над всеми остальными чертами характера.
Александр Ефимович Мангейм
В нем за километр можно было безошибочно распознать старого врача, солидного, знающего, доброжелательного, располагающего к себе. Коллеги характеризовали его одним словом — обстоятельный. Внимательные глаза с хитринкой. Интеллигентное, слегка полноватое лицо. Неторопливые, взвешенные движения. Спокойствие и уверенность.
Заведующий кафедрой госпитальной хирургии профессор Мангейм был самым популярным врачом в городе. Пациенты его любили. Студенты о его лекциях отзывались: «Блеск!». Шутки, которые он ронял во время врачебных обходов, в операционной, на лекциях, расходились по городу, затем — по Союзу как анекдоты. Становились классикой.
Госпитальную хирургию проходят на пятом курсе. До лекций профессора Мангейма мне еще далеко. Но однажды студенту второго курса повезло, и я услышал Александра Ефимовича.
В еврейском театре Черновцов проходила конференция зрителей. Зал от партера до галерки заполнили завсегдатаи театра и просто любопытные. На сцене покорно сидели артисты во главе с главным режиссером и терпеливо выслушивали мнения зрителей о спектаклях и о себе. Выступавшие хвалили и критиковали. Говорили на идише. Только этим тексты отличались от стандартных официальных словоизвержений советских граждан. Вполне добропорядочная конференция. Привычная. Скучная.
На трибуну поднялся профессор Мангейм. Он внимательно посмотрел на сидевших на сцене артистов. Казалось, сейчас последует вопрос: «На что жалуетесь?» Но профессор чинно поклонился и повернулся лицом к публике. Зал настороженно затих, приготовившись к необычному. И оно началось.
Через минуту раскаты смеха сотрясали сидевших на сцене и в зале. Профессор Мангейм не уступал самым знаменитым пародистам. Едва заметный поворот головы, почти неуловимое движение корпуса, выразительный жест руки — и зал узнавал не просто знакомого артиста, но артиста в определенной роли.
Идиш профессора Мангейма был литературным и богатым. Вдруг Александр Михайлович спускался с языковой высоты на сленг местечковой улицы, и тогда зал покатывался от хохота, артисты на сцене вытирали слезы. Вероятно, только ради выступления профессора Мангейма стоило устроить эту конференцию зрителей.
Несомненно, профессор умел облечь самое серьезное содержание в наряд гротеска. Мы убедились в этом, слушая его лекции в двух последних семестрах. Однако нашему курсу представилась возможность познакомиться со стилем профессора Мангейма еще раньше.
Институт собрался на торжественный вечер, посвященный тридцатой годовщине Советской Армии. Свинцово-черное, без просвета время. Зловоние государственного антисемитизма затопило страну. Все еврейское подвергалось злобному гонению или осмеянию в качестве некоторой поблажки.
Александр Михайлович картавил. Более того, иногда, умышленно утрируя, подчеркивал еврейский акцент.
Не знаю, кому пришла в голову идея заставить профессора Мангейма выступить перед полным залом с рассказом о том, как он возглавлял санитарную службу 25-й стрелковой дивизии, которой командовал Василий Иванович Чапаев. Для большинства из нас Чапаев — легендарный герой Гражданской войны, истинный коммунист. Согласно лучшим традициям социалистического реализма, героический образ из одноименного кинофильма был светлым и непорочным.
Александр Ефимович, ловко применяя стандартный набор советского официального словоблудия, нигде и ни в чем не выходя из пропагандистских рамок, не словами, исключительно интонацией и лукавой улыбкой зримо нарисовал нам образ пьянчуги-рубаки, которому нельзя было доверить командование взводом, куда уж там — дивизией. Кульминацией выступления стал рассказ о том, как Чапаев приказал Мангейму в течение одной ночи развернуть госпиталь на сто коек.
— Было это в Оренбургских степях. Госпиталь на сто коек… Вы понимаете, чему подобен этот приказ? Скажем, приказу сегодня ночью на Театральной площади силами профессорского состава института воздвигнуть Эйфелеву башню заодно с Триумфальной аркой. Я попытался объяснить это Василию Ивановичу, разумеется, в более доступной форме. Но он, затопав хромовыми сапогами и сорвавшись на фальцет, закричал: «Если ты, жидовская морда, к утру не развернешь госпиталь на сто коек, я тебя пущу в расход!» Не желая шокировать аудиторию, особенно ее лучшую половину, я упустил вариации в стиле рококо, которыми была украшена эта фраза.
— И что вы думаете? — на лице Мангейма засияла улыбка, которую следовало бы запатентовать. — Я развернул госпиталь на сто коек. Вы спросите, как мне удалось в течение одной ночи соорудить на Театральной площади Эйфелеву башню? Очень просто. Я воткнул в землю четыре деревянные жерди, связал их вверху веревкой и убедил заказчика в том, что вот оно — требуемое сооружение. И можете мне поверить, что сей госпиталь был ничуть не хуже, скажем... штаба нашей славной 25-й стрелковой дивизии. Знаете, моим методом очень многие не пренебрегают и в настоящее время.
Мы смеялись от души. Нам очень понравилось выступление профессора Мангейма. В ту пору ортодоксальный коммунист, я и не подумал о том, что на моих глазах публично осмеивалась одна из икон в советском иконостасе. И не только икона.
Профессору Мангейму сошло с рук выступление на торжественном вечере. То ли потому, что это был добродушно-снисходительный рассказ старого чудака, то ли из-за того, что в ту пору профессор Мангейм лечил знатную особу, страдающую геморроем. Знатный геморрой, как известно, нельзя оставлять без опытного врача.
Уже потом, слушая лекции по госпитальной хирургии, я понял, как профессору Мангейму удавалось одним словом в нормальной верноподданнической фразе разрушить ходульные представления. Показать вещь или явление в их истинном виде.
— В те годы, — вспоминал Александр Михайлович во время лекции, — я учился на медицинском факультете Сорбонны. В России, как вы понимаете, для меня не нашли университета с достаточно широкой дверью. Я был бедным студентом, оплачивал жизнь и обучение, работая стеклодувом, потом — санитаром и фельд–шером в еврейской больнице. Какая то была клоака! — профессор сделал небольшую паузу, слегка кивнул головой в сторону двери и добавил:
— Как эта.
Все сто пятьдесят студентов потока не видели больниц, значительно отличавшихся от той, в которой находилась клиника нашей кафедры госпитальной хирургии. Для нас это была норма, естественное состояние. И вдруг два слова — «как эта» на мгновение приоткрыли завесу, до нашего сознания дошло, что в мире, оказывается, достаточно больниц, в сравнении с которыми образцово-–показательная клиника кафедры всего лишь клоака.
Еврейская тема постоянно присутствовала в его неосторожных шутках. Даже говоря о Сорбонне, он не преминул заметить, что в России не нашлось университета для еврея.
Не раз, демонстрируя во время лекции больного, Александр Ефимович докладывал аудитории, что он обнаруживает по ходу клинического обследования. Например, снимая стетоскоп с груди больного, произнес:
— Так. Тоны приглушены. Акцент второго тона на аорте.
Александр Михайлович задумчиво посмотрел на больного и, словно в аудитории не было ста пятидесяти студентов, тихо добавил:
— Еврейский акцент второго тона на аорте.
Последовал взрыв хохота. Только потом дошло, что шутка вышла очень грустной.
Вместе с однокурсниками довелось присутствовать при рождении очередного анекдота, ставшего классическим. Врач клиники спросил Александра Ефимовича, может ли получить инвалидность больной, выписывавшийся домой после довольно сложной операции. В Советском Союзе существовало три группы инвалидности. Профессор посмотрел на титульный лист истории болезни и ответил:
— Кроме имеющейся у него пятой группы инвалидности, другой он не по–лучит.
Пятая графа в паспорте означала национальность, в данном случае — еврей.
Группа студентов наблюдала операцию. В затянувшейся тишине, нарушаемой только звоном инструментов, прозвучал вздох ассистента. Александр Ефимович поднял голову, посмотрел на врача поверх очков и на полном серьезе произнес:
— Перестаньте говорить о политике.
Так родился еще один анекдот.
В день реабилитации «врачей-отравителей» Александр Михайлович столкнулся со своим доцентом у входа в административный корпус института. Доцент Попов, тот самый «благородный» доцент, которого перевели на кафедру госпитальной хирургии после того, как из тюрьмы освободили профессора Цитрицкого, пытался спрятаться в толпе студентов, стоявших на тротуаре и на мостовой. С противоположного тротуара Александр Ефимович закричал:
— Владимир Васильевич, вы уже можете пожать мою руку. Партия и правительство установили, что у меня нет сифилиса.
Боюсь, мой рассказ превратится в сборник анекдотов, если продолжу цитировать шутки Александра Ефимовича, которые он ронял походя, мгновенно реагируя на конкретную ситуацию.
Лекции профессора Мангейма были зрелищем. Много раз во время его лекций я вспоминал выступление Александра Ефимовича на конференции зрителей в еврейском театре. Уже первый чac лекции — целое представление. И какое! На кушетке сидел или лежал больной, страдавший заболеванием, давшим название теме лекции. Профессор, как подобает врачу, спокойно собирал у больного анамнез. Обычный опрос пациента. А студенты покатывались от хохота. Профессор осматривал пациента, комментируя свои действия или докладывая о находках. Студенты уже изнемогали от смеха.
Второй час лекции посвящался обстоятельному академическому разбору того, что мы увидели во время «представления». Здесь уже не было времени для шуток и места для улыбки. Уйму знаний передавал нам профессор.
Спустя много лет мои коллеги, весьма знающие и опытные хирурги, –нередко удивлялись, откуда мне известен какой-нибудь нигде не описанный симптом или редкая патология, диагностика –которой представляет немалые трудности. Однажды самолюбие одного отличного профессора-хирурга было ущемлено, когда я, в ту пору молодой врач, к тому же ортопед, а не полостной хирург, простым приемом диффе–ренцировал одно заболевание от другого.
— Откуда вам известен такой способ дифференциальной диагностики? — спросил он.
Я рассказал о лекциях Александра Ефимовича Мангейма, о массе информации, которую профессор облекал в форму комического представления, о том, как эти представления прочно закрепились в нашей памяти.
Александр Ефимович был единственным профессором в институте, удостоенным звания заслуженного деятеля науки. Это звание было присвоено ему еще до войны. Репутация его как врача была безупречной. Но… он был «жидовской мордой».
В отличие от легендарного Василия Ивановича Чапаева, новый ректор института не кричал и не топал хромовыми сапогами. Он корректно руководил ученым советом, который должен был проштамповать готовое решение — освободить профессора Мангейма от должности заведующего кафедрой госпитальной хирургии.
В пору, когда в Москве готовился процесс над «врачами-отравителями», когда весь советский народ единогласно требовал повесить этих агентов сионизма и американского империализма, действия ректора института представлялись, несомненно, гуманными. Более того, предложение о снятии с работы профессора Мангейма исходило не от ректора, а от заведующего кафедрой марксизма-ленинизма доцента Малого.
Доцент Малый, невежда и ничто–жество, на заседании ученого совета предложил освободить профессора Мангейма от заведования кафедрой, так как коммунистическая партия не может доверить ему воспитание медицинских кадров. Члены ученого совета молчали. Даже те, которые отлично понимали, что сейчас совершается беззаконие. Но Малый выступил от имени партии. Кто же мог набраться смелости и возразить? Да еще в такое время. Малый оглядел членов ученого совета и изрек:
— Увольнение Мангейма — это вопрос принципиальный.
— Совершенно верно. Это вопрос препуциальный, — в напряженной тишине прозвучал насмешливый голос профессора Мангейма.
Порядочные члены ученого совета посмели рассмеяться. Остальные испуганно спрятали улыбку. Малый тоже само–довольно улыбнулся. Еще бы! Его твердое выступление сбило с ног этого несокрушимого жида, растерянно перепутавшего слово «принципиальный». А еще интеллигент!
Малый плохо владел даже русским языком, своим родным, украинским, тоже. Где уж ему было знать латинский термин «препуциум» — крайняя плоть.
У иудея Мангейма действительно обрезали препуциум? Это не помешало ему стать выдающимся врачом вопреки антисемитским законам Российской империи. Правда, ему пришлось уехать из России во Францию, в которой могло возникнуть дело Дрейфуса, в которой никогда не исчезал вирус антисемитизма, но в которой еврею не запрещалось окончить Сорбонну. Отсутствие препуциума не помешало Мангейму стать профессором, воспитать несколько поколений врачей. Очень многие из них сохранили благодарность своему учителю.
Но поднятый Малым «препуциальный вопрос» оказался решающим фактором. Александра Ефимовича Мангейма уволили с работы.